Скачать

Пушкин и религия

Феликс Раскольников

Был ли Пушкин религиозным человеком? Каким было его отношение к русскому духовенству и православной церкви, а также к христианству и к религии вообще? Верил ли он в бессмертие души и в Провидение? Исследование этих вопросов сопряжено с немалыми трудностями. Как известно, современники видели в Пушкине «чистого» Поэта и, как Баратынский, были удивлены, обнаружив в нем не только гениального поэта, но и глубокого мыслителя. Кроме того, на протяжении жизни взгляды Пушкина, в том числе и на религию, изменялись. Наконец, в современных российских условиях эта тема приобрела чрезвычайно щекотливый характер, мешающий непредвзятому, объективному исследованию: как это не раз бывало в прошлом, Пушкин опять превратился в объект идеологической конфронтации, но если раньше в нем видели революционера и атеиста, то теперь его часто превращают в глубоко верующего православного христианина.

После краха советской системы в России были заново опубликованы работы о Пушкине русских религиозных философов и иерархов православной церкви, появились десятки книг и статей, проводились конференции и «чтения», цель которых состояла в доказательстве того, что Пушкин был глубоко верующим православным поэтом. На этом фоне выделяются серьезные и прекрасно аргументированные работы Б. Васильева, Г. Лесскиса, И. Сурат и прежде всего многочисленные книги и статьи В. Непомнящего1. Стройность и непротиворечивость концепции, глубокое и тонкое прочтение произведений Пушкина, блестящее знание его творчества, темпераментное и живое изложение — все это делает Непомнящего признанным лидером «религиозно-православного» направления, которое, по моим наблюдениям, доминирует в современной пушкинистике. Действительно, кроме весьма примитивной книги Б. Марьянова2, содержательного исследования С. Кибальника3 и отдельных беглых критических замечаний С. Бочарова и В. Вацуро, я не обнаружил ничего, что противостояло бы этому направлению. Исключение составляет острая статья Б. Сарнова4, в которой автор полемизирует с В. Непомнящим, И. Сурат и А. Солженицыным как главным идеологом «православного» направления в современной русской общественной мысли. Как это ни странно, нет серьезных исследований на тему «Пушкин и религия» и в советской пушкинистике. Между тем, хотя В. Непомнящему и его сторонникам принадлежит несомненная заслуга введения в научный и публицистический оборот проблем, связанных с религиозностью Пушкина, и глубокого их истолкования (думается, что в пылу полемики Б. Сарнов это недооценивает), выводы этих исследователей, на мой взгляд, вовсе не бесспорны. Более того, они мне представляются во многом односторонними и потому в значительной степени упрощающими мировосприятие Пушкина5.Поэтому дальнейшее обсуждение этой проблемы представляется мне актуальным и оправданным.

В «Слове о благих намерениях» В. Непомнящий признает, что при изучении творчества Пушкина нельзя «замалчивать одно, ретушировать другое, изо всех сил педалировать третье»6, что, к сожалению, нередко встречается в работах современных «православных» пушкинистов. Признает он и то, что «мало у Пушкина годных для “православной публицистики” деклараций, да и те, что есть <...> могут быть часто истолкованы, скорее, в плане философического размышления или культурной позиции, чем личного исповедания». Более того, «“житейские” и “теоретические” суждения Пушкина на христианские темы, его творческие поступки (по-видимому, речь идет о его произведениях. — Ф. Р.) могут быть, с ортодоксально-церковной точки зрения, странны, не очень грамотны, порой предосудительны»7. Тем не менее

В. Непомнящий утверждает, что мировосприятие Пушкина выражается не в этих «суждениях» и «творческих поступках», а в общем «духе» его творчества: «…голова его может думать порой одно, а у гения сказывается совсем другое…», ибо первое принадлежит «мирскому, земному интеллекту», а второе — «небесному дару»8. На этом основании исследователь утверждает, что Пушкин — «гений православного народа», что православие, в отличие от католичества и протестантизма (атеизм, ислам, иудаизм, буддизм и пр. вообще не в счет), — это «единственно истинная вера» и что Россия — единственный «оплот истинного христианства». Отсюда следует вывод об уникальном месте Пушкина (и России в целом) не только в русской, но и в мировой культуре, которая, начиная с эпохи Возрождения, отклонилась от правильного пути и создала секулярную, материалистическую цивилизацию, обреченную на вырождение и гибель.

Оставляя в стороне православно-романтическую историософию, я хочу в этой статье показать, что хотя отношениe Пушкинa к русскому духовенству и церкви, к христианству и вообще к религии действительно изменилось в последние годы его жизни, элементы античного и романтического мировосприятия у него сохранялись, да и с наследием Просвещения он распрощался вовсе не до конца. По моему мнению, хотя Пушкин действительно стал русским национальным поэтом, это не значит, что он отверг европейское культурное наследие и стал ортодоксально верующим православным христианином.

ЭволюцияотношенияПравославнойцерквикПушкинуиеепричины

Не секрет, что Пушкин принадлежал к той части образованного русского дворянства 1820—1830-х годов, которое было вполне секуляризованным и относилось к церкви равнодушно. Конечно, он исполнял церковные обряды, как того требовали российские законы, но вероятнее всего, особенно в юности, неохотно и в минимальной степени. К тому же, как известно, в Кишиневе Пушкин был членом весьма радикальной масонской ложи «Овидий». Положение отчасти изменилось в 1824 году после истории с известным письмом Кюхельбекеру (?), в котором он писал о том, что «берет уроки чистого афеизма». Будучи сосланным в Михайловское под духовный надзор священника, Пушкин должен был соблюдать осторожность и аккуратно выполнять церковные обряды. Это, однако, не изменило его отношения к церковности, о чем свидетельствует письмо Жуковскому от 7 марта 1826 года, где он писал: «Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный (курсив мой. — Ф. Р.), я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости»9. Ситуация обострилась после того, как Николай I освободил его из ссылки и поставил под еще более строгий надзор, так что Пушкину приходилось строго исполнять не только придворные, но и церковные обязанности и тщательно следить за своими устными и письменными высказываниями, чтобы не вызывать подозрений в нелояльности и вольнодумстве, которые сохранялись вплоть до его смерти.

Тем не менее есть основания предполагать, что он по-прежнему оставался нецерковным человеком. В своей переписке с друзьями и знакомыми, принадлежавшими к тому кругу, к которому принадлежал и он сам, Пушкин никогда не упоминает о церкви. Судя по всему, он не испытывал потребности в общении с представителями духовенства10. Единственный человек, в письмах к которому у Пушкина часто встречаются церковные выражения, — это его жена, которая, как и ее семья, по-видимому, была гораздо более набожной, чем он. Пушкин с этим считался и соблюдал приличия, тем более что он знал, что его письма к жене перлюстрируются. Впрочем, в одном из писем жене он признавался: «Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас» (3 августа 1834 года). Неудивительно, что он сам называл себя «посредственным христианином». Правда, в последние годы жизни его отношение к церкви стало меняться, о чем свидетельствуют и некоторые его стихи и статьи (об этом ниже), и то, что после смерти матери он купил себе место на кладбище Святогорского монастыря, и, наконец, то, что перед смертью он послал за священником и причастился святых тайн. Тем не менее Николай I (и не только он) до конца подозревал Пушкина в религиозном вольнодумстве. В своей записке умирающему поэту царь настаивал на том, чтобы тот встретил смерть как верующий христианин, а позже, в разговоре с Жуковским, заметил: «...мы насилу довели его до смерти христианской…»11. Следует признать, что у Николая I были основания для подобных подозрений: Пушкин в жизни никогда не был олицетворением христианских добродетелей. Об этом свидетельствуют и его образ жизни в юности, и воспоминания современников, и, что еще важнее, признания самого поэта, наиболее красноречивыми из которых являются «Воспоминание» (1828), «Напрасно я бегу...» (1836) и ряд других стихотворений конца 1820-х — начала 1830-х годов.

В своем равнодушном отношении к церкви и церковной обрядности Пушкин был далеко не одинок. А. Панченко справедливо замечает, что в жизни и Онегина, и Ленского, и даже «русской душою» Татьяны, которые представляют российское культурное дворянство начала XIX века, церковь не играла существенной роли. «Обозревая поэтические ландшафты и поэтические интерьеры романа, петербургские или деревенские, мы не найдем ни храма, ни иконы», — пишет он и продолжает: «...судя по “Евгению Онегину”, человек пушкинского круга предстает перед нами в плаценте религиозного и церковного равнодушия. Нелояльности к православию он не выказывает, усердия не выказывает тоже. Это характерно и для других сочинений поэта, если их персонажи принадлежат к тому же кругу»12.

Конечно, такое положение не могло радовать Церковь, но она была вынуждена так или иначе мириться с равнодушием культурного дворянства к религии. Пушкин, однако, представлял особый случай. Хотя он был всего лишь титулярным советником, в глазах всех образованных людей он был великим поэтом, и поэтому Церковь обращала на него особое внимание. Это внимание при жизни и даже долгое время после смерти Пушкина было далеко не дружественным. И дело тут не только в злополучном письме об «афеизме» и не только в «Гавриилиаде», за которую Пушкин извинялся перед Николаем I. Многие пастыри Церкви до самой смерти поэта подозревали его в тайном либерализме и вольнодумстве. Еще в Кишиневе архимандрит Ириней грозил Пушкину доносом за богохульство; в Михайловском за Пушкиным присматривал игумен Святогорского монастыря Иона. Но особенно отличился петербургский митрополит Серафим, который сначала инициировал «дело» о «Гавриилиаде», испортившее Пушкину много крови, потом, через пять лет после благополучного окончания этого «дела», оказался единственным членом Российской академии, кто голосовал против избрания Пушкина в академики, и, наконец, уже после смерти поэта сделал все возможное, чтобы его похороны прошли как можно более незаметно, поскольку с догматической точки зрения участие в дуэли считалось попыткой самоубийства или убийством и приравнивалось к смертному греху.

Обычно, говоря об отношении Церкви к Пушкину при его жизни, ссылаются на «Ответ» чрезвычайно влиятельного московского митрополита Филарета на стихотворение Пушкина «Дар напрасный, дар случайный» (1828). В. Непомнящий пишет, что это был «не выговор, даже не поучение (?), а совет, увещание, тихая подсказка <...> Стихи святителя <...> тронули Пушкина глубоко не только мудростью, точностью в “диагнозе” духовного недуга <...> но <...> как поступок именно “христианина”, и именно “русского епископа”»13, как будто ни католический, ни протестантский епископы по определению не могли бы совершить подобного поступка. «Ответ» Филарета действительно представляет собой нечто необычное, но для того, чтобы лучше оценить его, надо вспомнить, каким человеком был этот выдающийся иерарх православной церкви и какими были его идейные позиции.

Многие современники, в том числе и Пушкин, видели в Филарете замечательного проповедника и богослова, человека с сильным и независимым характером, но вместе с тем властного и нетерпимого. Он был убежденным консерватором, отрицательно относился к светской культуре и был готов с ней примириться лишь при условии ее подчинения Церкви, то есть превращения ее в средство пропаганды православия как единственно верного учения, соответствующего духу русского народа и интересам российского государства. Исходя из этого, он настоял на удалении священника Г. Павского от обязанностей воспитателя наследника престола, обвинив его в протестантизме, и резко критиковал «немецких лжеистолкователей Библии». Его влияние было решающим в работе Комиссии по разработке цензурных уставов 1828 года, благодаря которым, как пишет А. Дмитриев, «духовная цензура, получив право контролировать печатные издания, заняла подобающее ей место судьи русской умственной жизни»14. Филарет также сыграл решающую роль в организации идеологического контроля Церкви над системой народного просвещения: школьные программы и учебники утверждались, как правило, только после его одобрения. Неудивительно, что в 1860-е годы он скептически высказывался относительно реформ Александра II, в частности возражал против участия Церкви в процессе освобождения крестьян. Если ко всему этому добавить, что, по словам митрополита Антония (Храповицкого), у Филарета было «довольно черствое сердце», что даже В. Непомнящий признает, что он пользовался «репутацией человека сурового и жесткого»15, а также то, что он находил крамолу даже у Крылова и, по воспоминаниям А. Никитенко, жаловался в 1834 году Бенкендорфу на Пушкина за упоминание в «Онегине» галок на крестах московских церквей, видя в этом оскорбление святыни, то вряд ли его «Ответ» Пушкину может быть воспринят как «тихая подсказка» и выражение «мудрой терпимости». Это была скорее достаточно строгая и не терпящая возражений нотация. В свете этого пушкинское стихотворение «В часы забав иль праздной скуки» вовсе не выглядит как начало диалога между светским писателем и церковным иерархом. Такой диалог и не мог состояться — слишком различным было общественное положение поэта и всесильного митрополита16. Непомнящий вменяет в заслугу Филарету то, что тот не наказал Пушкина за «Дар напрасный» (как остроумно заметил Сарнов, ссылаясь на слова из современного анекдота: «А ведь мог бы и полоснуть»), и он по-своему прав. Но и преувеличивать доброжелательность Филарета по отношению к Пушкину тоже, по-видимому, не стоит: вполне можно предположить, что Филарет своим «Ответом» хотел, вразумив великого поэта, поставить его дар на службу Церкви так же, как Николай I хотел поставить его на службу государству.

Отношение Церкви к Пушкину начало меняться только в 1880-е годы после известной речи Достоевского. Благодаря «Беседе» архиепископа Никанора (Бровковича), опубликованной в 1887 году, в церковных кругах начала складываться концепция Пушкина как «блудного сына». Впервые на высоком уровне признавалось, что Пушкин был гениальным поэтом, но вместе с тем указывалось, что, как писал преосвященный Никанор, он «не только нечисто мыслил и чувствовал, но и поступал, и не только поступал, мыслил и чувствовал, но и высказывал свои мысли и чувства, стремления и поступки прелестными стихами», что делало их особенно опасными для верующих. «Этого мира, — продолжал Никанор, — он был певец, угодник и раб столько же, как другого мира враг и отрицатель»17. И если Пушкин все же заслужил, с точки зрения этого иерарха, прощение, то за то, что он, как библейский блудный сын, в конце концов вернулся в лоно Церкви: покаялся и умер христианином.

Окончательно Церковь приняла Пушкина как христианского поэта в 1899 году, когда во время торжеств, связанных со столетием со дня его рождения, Пушкин был официально объявлен величайшим национальным поэтом. Это не значит, что концепция Пушкина как «блудного сына» Церкви была забыта; напротив, она была усвоена и развита и деятелями Церкви, и русскими религиозными философами первой половины XX века, но в ней были переставлены акценты и внесены существенные изменения. Новый подход Церкви к оценке личности и творчества Пушкина был впервые сформулирован митрополитом Антонием (Храповицким) в его «Слове пред панихидой о Пушкине» и позже сделался традиционным. Если раньше подчеркивались «грехи» Пушкина, то теперь они были справедливо признаны не столь уж серьезными, тем более что впоследствии он их искупил, а его юношеские богохульства и вольтерьянство стали рассматриваться как следствия пагубного влияния секуляризованного светского общества, к которому принадлежал поэт. С другой стороны, с тех пор и вплоть до настоящего времени и деятели Церкви, и «православные» пушкинисты истолковывают духовную жизнь Пушкина как путь к христианству и православию, опираясь в качeстве доказательства не только на его «покаянные стихи», но и на весь корпус его произведений. Выражая это мнение, В. Непомнящий утверждает, что главное в Пушкине не «жизнь» в смысле житейской биографии и не «идеология», выраженная в его публицистических высказываниях и письмах, а художественное творчество как борьба «высшего с низшим, духовного с плотским, небесного с земным»18. Тогда как первое принадлежит религии, второе принадлежит позитивистской науке.

Если игнорировать крайности и преувеличения, в которые иногда впадают «православные» пушкинисты, следует признать, что в их суждениях о духовном пути и творчестве Пушкина есть много справедливого, как и в их критике позитивистской науки. Однако, по моему мнению, нельзя не заметить, что они подчас либо игнорируют, либо затушевывают то, что не «вписывается» в их концепцию. В частности, это касается отношения Пушкина к русскому духовенству и православной церкви.

ОтношениеПушкинакПравославнойцеркви

Известно, что в отрочестве и юности это отношение было вполне равнодушным. В стихотворении «В начале жизни школу помню я» Пушкин признается, что он «не вникал» в «беседы» «величавой жены», под которой он явно подразумевает Церковь, и «убегал» от них в «великолепный мрак чужого сада» античного искусства. Хотя в Лицее изучался Закон Божий, Пушкин нигде не упоминает преподавателей этого предмета. Не упоминает он и о своих первых встречах с Филаретом, впоследствии митрополитом, а тогда ректором Петербургской духовной академии, который присутствовал на лицейских экзаменах в 1816 и 1817 годах (совсем по-другому обстояло дело с посещением Лицея Державиным). Судя по «Городку», где Пушкин описывает свою библиотеку, Библия в это время не входила в круг его интересов. Увлечение идеями Вольтера и философией гедонизма привело к появлению у Пушкина ряда антиклерикальных стихотворений, вроде «Монаха», «Русалки», «К Огаревой» и др., а также злополучной «Гавриилиады», но вряд ли пушкинские богохульства этого периода (даже «Гавриилиаду») можно рассматривать как серьезное богоборчество. В сущности, это были, за исключением чрезвычайно резкого стихотворения «В. Л. Давыдову» (1821), всего лишь юношеские «шалости».

Впервые Пушкин всерьез обратился к вопросу о роли православной церкви и духовенства в истории России в 1822 году в «Заметках по русской истории XVIII века». Эти «Заметки» свидетельствуют о том, что он оценивал ее в высшей степени позитивно. Он утверждает, что в «России влияние духовенства столь же было благотворно, сколь пагубно в землях римско-католических», поскольку русское духовенство, в отличие от пап, никогда не претендовало на верховную власть и «всегда было посредником между народом и государем» (VIII, с. 93). Кроме того, «греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер» (там же, с. 92—93). И наконец, «мы обязаны монахам нашей историею, следственно и просвещением» (там же, с. 93). Аналогичные идеи Пушкин высказывает в статье «О ничтожестве литературы русской» и особенно в письме к Чаадаеву от 19 октября 1836 года, где он, не соглашаясь со своим корреспондентом, полагавшим, что Россия получила христианство из «нечистого» (византийского) источника, пишет: «Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма», которые и привели к Реформации и распаду единства Западной церкви19.

Все это, однако, относится к роли православной церкви и духовенства в средние века. Как только Пушкин переходит к оценке их места в новой, послепетровской истории России и особенно в современной жизни нации, его суждения существенно меняются и становятся весьма критическими. Именно это стараются затушевать «православные» пушкинисты, полагающие, что высказывания Пушкина не следует принимать во внимание, хотя они актуальны и сегодня.

Какие же претензии предъявляет Пушкин к современному духовенству?

Прежде всего он критикует его за консерватизм, ксенофобию и нежелание вступать в диалог со светской культурой. «Оно носит бороду», — пишет Пушкин Чаадаеву в цитировавшемся ранее письме и в неотправленном черновике продолжает: «…оно вне общества <...> Его нигде не видно, ни в наших гостиных, ни в литературе, ни в ...» (X, с. 701). Пушкин сожалеет о том, что раскол христианских церквей 1054 года и татаро-монгольское иго привели к тому, что православная церковь «остановилась и отделилась от общего стремления христианского духа» (письмо Вяземскому от

3 августа 1831 года). Об этом же идет речь и в статье «О ничтожестве литературы русской»: «Приняв свет христианства от Византии, она (Россия. — Ф. Р.) не участвовала ни в политических переворотах, ни в умственной деятельности римско-кафолического мира. Великая эпоха возрождения не имела на нее никакого влияния…» (VII, с. 210). Если бы только эта эпоха, добавим мы!

Во-вторых, Пушкину не нравится религиозная нетерпимость православной церкви. Несмотря на то, что он признает многочисленные недостатки католической церкви (см., в частности, его рецензию на книгу Г. Кониского), он тем не менее в своих художественных произведениях с симпатией рисует образы католических священников и монахов. Таковы собирающаяся уйти в монастырь Изабелла в «Анджело», монах в «Каменном госте», священник в «Пире во время чумы». Таков и Сильвио Пеллико, автор книги «Об обязанностях человека», в котором Пушкин видит истинного христианина20. С уважением относится он и к протестантизму. Возражая Чаадаеву, который полагал единство христианства лишь в католицизме, Пушкин спрашивает: «Не заключается ли оно в идее Христа, которую мы находим также и в протестантизме?» А в письме к Вяземскому он пишет: «Не понимаю, за что Чаадаев с братией нападает на реформацию», и далее: «…то есть на известное проявление христианского духа. Насколько христианство потеряло при этом в отношении своего единства, настолько же оно выиграло в отношении своей народности».

Кстати, о народности. Одна из претензий Пушкина к православной церкви состоит в том, что она, по его мнению, не выполняет в должной мере своих обязанностей по отношению к русскому народу. Не принадлежа к «хорошему обществу», духовенство в то же время «не хочет быть народом», — пишет Пушкин Чаадаеву. — «Точно у евнухов — у него одна только страсть к власти. Поэтому его боятся». Это, по-видимому, относится к высшему духовенству. Что же касается современного духовенства в целом, то Пушкин, указывая на его полное подчинение государственной власти, возлагает за это ответственность на Петра I, отменившего патриаршество, и Екатерину II, которая «явно гнала духовенство». «…Лишив его независимого состояния и ограничив монастырские доходы, — пишет Пушкин, — она нанесла сильный удар просвещению народному. Семинарии пришли в совершенный упадок. Многие деревни нуждаются в священниках. Бедность и невежество этих людей, необходимых в государстве, их унижает и отнимает у них самую возможность заниматься важною своею должностью. От сего происходит в нашем народе презрение к попам и равнодушие к отечественной религии <...> может быть, нигде более, как между нашим простым народом, не слышно насмешек на счет всего церковного» (VIII, с. 92). Подтверждением этого является пушкинская «Сказка о попе и его работнике Балде» (1830), единственная подлинно народная русская сказка, сюжет которой был навеян Пушкину его няней Ариной Родионовной. Сатирическое изображение в ней священника как глупого и жадного человека, несомненно, подрывало престиж Церкви. Поэтому сказка не могла быть опубликована при жизни Пушкина. Она была впервые напечатана в 1840 году, причем ее публикатор Жуковский назвал ее «Сказкой о купце Кузьме Остолопе и его работнике Балде» и внес в пушкинский текст соответствующие изменения, чтобы сделать его приемлемым для духовной цензуры.

Сказанное выше объясняет, почему в черновике неотправленного письма к Чаадаеву Пушкин заметил: «Религия чужда нашим мыслям и нашим привычкам, к счастью21, но не следовало этого говорить». «Не следовало этого говорить», — эти слова показывают, что Пушкин очень хорошо понимал, что можно и чего нельзя было открыто говорить и тем более писать. В этой связи нельзя не вспомнить его известные слова из письма Жуковскому 1826 года о том, что он обязуется хранить свой образ мыслей про себя.

Была еще одна область, наиболее близкая Пушкину как художнику, в которой он достаточно твердо, хотя и непрямо, выражал свое критическое отношение к Церкви. Речь идет о ее отношении к светскому искусству. Традиционная Церковь рассматривала его как дьявольское искушение. «Как известно, — пишет Дмитриев, — святые отцы <...> видели в искусстве немалый соблазн для слабой человеческой души, не способной без Божией помощи противостоять прелести рукотворной красоты»22. Правда, И. Сурат справедливо замечает, что «открытое христианство», представленное русскими религиозными философами конца XIX—XX века, не разделяет этого воззрения и видит в подлинном искусстве своеобразный путь к Богу. Однако во времена Пушкина, да и позже это было не так: Церковь требовала, чтобы светское искусство служило религиозным целям, и прежде всего формированию православных нравственных ценностей. В свете этого особое значение имеет статья Пушкина «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной», написанная в 1836 году, то есть тогда, когда, как утверждают «православные» пушкинисты, Пушкин уже твердо придерживался религиозно-православных взглядов.

В своей статье Лобанов высказывает идеи, близкие к позиции традиционной православной церкви. Он резко осуждает современных французских писателей-романтиков за безнравственность, усматривая ее в том, что они изображают «нелепые, гнусные и чудовищные явления», выставляя «разбойников, палачей и им подобных» как «образец для подражания», и таким образом способствуют зарождению «безнравия, безверия и, следовательно, будущих заблуждений или преступлений» (VII, с. 274). Так же резко он осуждает и тех русских писателей и критиков, которые находятся под влиянием современной «гибельной для человечества новейшею философиею» (там же, с. 275). По мнению Лобанова, необходимо активно бороться с этим злом, «проникнуть все ухищрения пишущих <...> разрушить превратность мнений в словесности и обуздать дерзость языка» (там же, с. 279). Для этого недостаточно усилий цензуры, надо, чтобы и Российская академия, и все писатели, и даже «просвещенные отцы семейства» бдительно следили за литературой и «сигнализировали», обнаружив какие бы то ни было проявления безнравственности и безверия.

Пушкин тоже критиковал современную французскую литературу. «Сохрани нас Боже быть поборниками безнравственности в поэзии <...> — писал он в другой статье. — Поэзия <...> не должна унижаться до того, чтобы силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческие, или превращать свой божественный нектар в любострастный, воспалительный состав» (там же, с.168). Но ригоризм и прямолинейность Лобанова, отражавшего позицию консервативных кругов, исторически доминировавших в православной церкви, были ему чужды. Когда Пушкин писал в «Памятнике», что он будет «любезен народу» тем, что «чувства добрые» «лирой пробуждал», «восславил» «свободу» и «милость к падшим призывал», это вовсе не значило, что он сознательно ставил перед собой такие задачи. В ответ на пожелания «черни» в стихотворении «Поэт и толпа» употреблять свой «божественный дар» ей на благо, исправляя «сердца собратьев» (чего хотела от искусства Церковь), пушкинский Поэт, как известно, категорически отказывается это делать. «Мы рождены для вдохновенья, / Для звуков сладких и молитв», «Дорогою свободной / Иди, куда влечет тебя свободный ум», «Веленью Божию, о муза, будь послушна» — так определял Пушкин задачи поэта в своих стихах. А в своих критических статьях и письмах он замечал: «Цель поэзии — поэзия», «Цель художества есть идеал, а не нравоучение», «Поэзия выше нравственности — или по крайней мере совсем другое дело» и, наконец, «Какое дело поэту до добродетели и порока? Разве их одна поэтическая сторона». Можно привести и другие пушкинские высказывания, в которых он говорит о том, что нельзя смешивать нравственность с нравоучением и «видеть в литературе одно педагогическое занятие» (VII, с. 131), как нельзя «требовать от всех произведений словесности изящества или нравственной цели» (там же, с. 275). Одним словом, отнюдь не отрицая нравственной ответственности художника, Пушкин всегда был поборником свободы творчества и автономии искусства и от государства, и от Церкви.

Наконец, было еще одно обстоятельство, влиявшее на отчуждение Пушкина-литератора от Церкви и церковной культуры. Говоря о том, что духовенство «носит бороду», он употреблял это выражение в метафорическом смысле слова, имея в виду консерватизм Церкви, проявлявшийся и в ее языке. Если в средние века Церковь была единственным носителем просвещения и культуры, то после петровских реформ положение начало меняться. Церковь по-прежнему использовала церковнославянский язык, считая разговорный русский язык профанным, а развивающаяся светская литература, несмотря на сопротивление Шишкова и других «архаистов», все больше тяготела к современной разговорной речи. Пушкин, который еще со времен своей «арзамасской» юности активно выступал на стороне «карамзинистов» за секуляризацию литературного языка, был светским писателем. Он использовал славянизмы, но у него они стали стилистическим приемом, а не основной формой выражения. Более того, он довел до конца реформу русского литературного языка, что, как пишет П. Бухаркин, означало «принципиальное языковое отделение мирской литературы с ее новым, русским, языком от церковнославянского слова Церкви». В результате «литература и Церковь предстали как разные языковые субъекты. А это в свою очередь заметно сказалось на диалоге Церкви и литературы в целом»23.

В свете всего этого трудно не согласиться со Сквозниковым, когда он пишет: «Его (Пушкина) отношение к собственно церкви и в последние годы не стало слишком горячим, и современные поклонники пушкинского православия в этом отношении выдают желаемое за действительное»24.

ОтношениеПушкинакхристианствуипроблемабессмертиядуши

Хотя в юности Пушкин отдал дань увлечению античной (языческой) философией гедонизма, со временем он вполне понял и оценил историческое значение христианства. «Величайший духовный и политический переворот нашей плане- ты, — писал он в рецензии на второй том “Истории русского народа” Н. Полевого, — есть христианство. В сей-то священной стихии исчез и обновился мир <...> История новейшая есть история христианства. Горе стране, находящейся вне европейской системы» (VII, с. 100). Основной смысл христианства Пушкин видел в гуманизации человеческого общества. Ценность «Божественного Евангелия», по его мнению, состоит не только в его мудрости, не только в «кротости духа, сладости красноречия и младенческой простоте сердца» (там же, с. 322), но и прежде всего в духе «благоволения», «любви и доброжелательства» (там же, с. 323). Познакомившись с нравами и жестокими обычаями кавказских горцев, Пушкин пришел к заключению о важности миссионерской деятельности, которая могла бы приобщить их к христианским ценностям. Об этом он писал в «Путешествии в Арзрум», этой же теме посвящена и его поэма «Тазит», основанная на противопоставлении двух культур: исламской и христианской. О признании Пушкиным значения этических принципов христианства свидетельствует и его «покаянная» лирика конца 1820-х — начала 1830-х годов, о которой писали митрополиты Антоний (Храповицкий), Анастасий (Грибановский) и другие деятели Церкви, а также много пишут в последние годы. Если с нравственными аспектами пушкинского миропонимания все ясно, то вряд ли это можно сказать о его отношении к некоторым другим догматам христианского учения. В частности, к проблеме бессмертия души.

Впервые стихи о смерти появляются у Пушкина еще в Лицее. Написанные в духе анакреонтики, они звучат легко и беззаботно, несмотря на то, что их автор, исходя из античных представлений о смерти, видит в ней абсолютный конец существования. Для юного поэта смерть — это не трагедия, а безболезненный уход к «тихой Лете», поэтому он окружает его грациозными аксессуарами. Вот как он обращается к друзьям:

На тихий праздник погребенья

Я вас обязан пригласить;

Веселость, друг уединенья,

Билеты будет разносить...

 («Мое завещание друзьям», 1815)

То же самое — в стихотворении «Кривцову», написанном в 1817 году, вскоре после окончания Лицея:

Смертный миг наш будет светел;

И подруги шалунов

Соберут их легкий пепел

В урны праздные пиров.

По-другому Пушкин пишет о смерти в стихотворении «Безверие» (1817). Описывая страдания человека, не верящего в загробную жизнь и потому лишенного утешения и надежды, он впервые признается: «Ум ищет божества, а сердце не находит». О том, что это не случайная оговорка, говорят слова из стихотворения «Я видел смерть» (1816):

…Последний взор моих очей

Луча бессмертия не встретит,

И погасающий светильник юных дней

Ничтожества спокойный мрак осветит.

Эти и другие юношеские стихотворения, по мнению Васильева, говорят о том, что по крайней мере, с 1816 года Пушкин «пришел к убеждению, что бессмертия не существует, дух человека умирает <...> вместе с телом, и <...> “мрак ничтожества” (то есть небытия), а затем “вечная тьма” охватывает то, что было живым человеком»25.

Тем не менее вряд ли можно определенно утверждать, что даже в это время Пушкин был убежденным атеистом: в известном письме об «уроках чистого афеизма» речь идет и о проблеме бессмертия души. Следует иметь в виду, что брать «уроки афеизма» еще не значит быть самому атеистом. Кроме того, соглашаясь с Хатчинсоном в том, что доказательства бессмертия слабы и «система» атеизма, «к несчастью, более всего правдоподобная», Пушкин замечает, что она «не столь утешительная, как обыкновенно думают» (X, с. 70). Эти слова возвращают нас к «Безверию», в частности к афористическому стиху: «Ум ищет божества, а сердце не находит», — и свидетельствуют о внутренней борьбе между верой и безверием в душе и сознании Пушкина26. Эту борьбу можно увидеть и в «Демоне»: с одной стороны, это стихотворение, как и многие другие стихи начала 1820-х годов, демонстрирует углубляющийся философский скептицизм поэта, а с другой — называя «демона» скептицизма «злобным», а его суждения «хладным ядом» и — особенно — «клеветой», Пушкин косвенно выражает свое несогласие с ним. Противоречие между «умом» и «сердцем» характеризует Пушкина не как верующего христианина, но и не как атеиста, а скорее как агностика. Этот агностицизм в отношении бессмертия души, которое он позже, в 1830 году, в письме к

П. Осиповой, соглашаясь с Рабле, назвал «великим “быть может”» (X, c. 647), проявляется и в других его поэтических произведениях, написанных в период Южной ссылки.

О колебаниях Пушкина между верой и неверием в загробную жизнь превосходно написал М. Гершензон в статье «Тень Пушкина». Ссылаясь на стихотворение «Таврида», он замечает, что мысль о смерти вызывает у Пушкина «крик ужаса пред “ничтожеством”. Нарисовав картину полного уничтожения, поэт с содроганием отворачивается от нее и судорожно цепляется за надежду, подаваемую поэтами (и, добавлю я, религией. — Ф. Р.), не спрашивая, на чем основаны их уверения, веря только потому, что не поверить — слишком страшно»27:

Ты, сердцу непонятный мрак,

Приют отчаянья слепого,

Ничтожество! пустой призрак,

Не жажду твоего покоя.

Пушкин хочет верить, продолжает Гершензон, что после смерти тела личность человека не исчезает, а прини